Убыр - Страница 51


К оглавлению

51

Я, кажется, заплакал. Не хотел, но не смог сдержаться.

Бабка безжалостно продолжила:

– И ты отца твоего вспомнишь. А чего ты плачешь? Он же у тебя хороший? Ну, в рай попадет.

Дать бы ей, ведьма гнидова, подумал я, но против воли сказал:

– Не хочу в рай.

– Хочу не хочу – не тебе решать. Но зря ты так говоришь, честно.

– Нет рая, – объяснил я, зажмурившись. – Я не верю.

– Вот, – серьезно сказала бабка. – И чему тебя учить? Ты не веришь ни во что. Ты не знаешь ничего. Ты ничего не умеешь. И ты не наш.

– Я наш, – упрямо сказал я.

– Что такое наш?

– Татарин.

– Что такое татарин?

Я пожал плечами и вспомнил, что отец в свое время сказал: «Татарин – это человек, который плачет, когда слышит правильно спетую „Ay bılbılım”. А если не плачет, он не татарин».

Если так, то я, конечно, ни фига не татарин. А может, просто правильного исполнения не слышал.

Папа-то мой правильный. И мама правильная. И их надо спасать. Да если даже неправильный, какая разница? Они-то точно мои, наши с Дилькой.

А бабка, кажется, знала, как их спасать. И могла научить.

– У меня папа отсюда, из Лашманлыка. В детстве здесь жил, – соврал я.

Хотя почему соврал: он на каникулы сюда приезжал – и в это время жил.

– Зовут его как? Ий, ладно уж. Исмагыйль, Госман, не помню… Он по ночам ходит?

– Н-нет, один раз… – начал я, вспомнил тот раз и замолчал.

Бабка неожиданно ласково спросила:

– Некрасивый стал, худой?

Я кивнул, стараясь не морщиться.

– Бьется он, – пробормотала бабка, странно махнула рукой от себя и спросила: – А мама твоя? Ходит ночами?

Я, поколебавшись, кивнул, и тут же торопливо уточнил:

– Не знаю. Может, это не она, может, сон был.

Тут я слова перепутал, вместо «сновидение» сказал «засыпание», или как уж это правильно. Бабка поняла и спросила, что-то прикидывая:

– Мама нездешняя, что ли?

– Из Буинска.

– А, понятно, – сказала бабка, криво ухмыльнувшись.

Какие-то у нее счеты были с буинскими. С тамошней карчык, поди, не поделили чего-нибудь.

У меня к буинским были свои претензии, я туда ездил однажды, ну и они у нас гостили каждый год, считай. Но давать мамкину родину в обиду я не собирался. Хотел об этом помягче сообщить, да бабка уже рассказывала дальше.

О том, как тоскливо было жить без учеников и без дела – и как оказалось, что слишком рано тосковать начала. Тогда хоть люди вокруг жили. Они забыли лесную старушку, но чем-то занимались: рубили лес для царей и немножко для себя, выращивали рожь и картошку, овец пасли, молились кому-то. Бабка все это слышала и успокаивалась тем, что и без нее всё, оказывается, неплохо. Живут, и ладно. А сама она давно научилась питаться минимумом: растила что-то (я эти слова не знал и вообще решил поначалу, что бабка стишок читает про тары-растабары и киндер-сюрприз) и варила-пекла-закатывала, старые запасы тратила медленно (тут я понял, почему сахар такой странный и твердый, и ужаснулся), а мяса давным-давно не ела. Да и какое мясо, если зубов нет, невесело засмеялась она, показывая десны, и я быстро отвернулся. Так и жила, по привычке и на всякий случай. А вокруг жить переставали.

Перестали молиться. Потом – рубить лес. Потом – растить и пасти. Почти все разъехались, а оставшиеся сидели по домам. За порог изредка выходили, чтобы побродить, поорать и в дом вернуться. Пьяные или больные, да. А так было тихо и гулко. Смерть оживляла, но ненадолго: когда кто-то умирал, приезжала родня из городов, хоронила и уезжала. И умирали-то все по-плохому – и это плохое в землю уходило.

Я не понял, что значит «по-плохому». Будто бывает хорошая смерть. Но переспрашивать не стал.

А теперь, продолжила она, плохое из земли выходит.

Она решила, что я тот, кого ждала, когда увидела нож. Нож был фамильным знаком семьи, которая защищала всю округу от убыров. У них профессионально это получалось, много поколений, так что убыров и в помине не было. Всякая другая шелупонь водилась, безвредная. Даже специально разводили, как бичуру, тут бабка осеклась и покосилась за стенку, где осталась та мерзавочка.

И нож был не просто нож, а ключ, чтобы как раз таких ребят активировать. Только последние не годы, а десятилетия – надеюсь уж, что не столетия, – не видела бабка ни ножа, ни вообще никого.

А убыра, похоже, видела. Может, у них даже какие-то специальные отношения были, но бабка о нем с бессильной ненавистью сказала, как мама про Тухватуллина своего. Коротко и без подробностей. Сказала: теперь нечисть делает что хочет, и ждать нечего.

Она и не ждала. И умереть пока не могла, я не понял почему. По привычке, может. Продолжала жить, ночью не высовываясь за дверь и не глядя в окно, а днем тихо копаясь в огороде и питаясь всякой ерундой, которую я не понимал.

Я бы с такой диеты сам убыром стал.

Но стал не убыром, а самозванцем. Это не наш нож был, наша семья никакого отношения к убыродавам не имела, и ни один из ее представителей, и я особенно, – сказала бабка так, что я даже не обиделся, – обучению не подлежал и никаких шансов против злых хозяев не имел.

Злые хозяева умели всё. Умели забирать человека и выедать его изнутри, хоть разом, а хоть и растягивая удовольствие. Умели проходить сквозь дырку в замке и сквозь темя. Умели неделями сидеть внутри жертвы не показываясь – так, что ни она ничего не подозревала, ни близкие, – и вылазить по ночам пополнять хозяйство. И не боялись они ни крестов, ни полумесяцев, ни осиновых кольев, ни серебряных пуль, ни петушиного крика. То есть кукареканье, солнце и серебро с молитвой не любили, как мы холод, например, – но могли и вытерпеть, и одеться. В кого-нибудь.

51