Убыр - Страница 47


К оглавлению

47

Я подошел к бабке и сказал:

– Бабуля, я не знал, что такое бичура, я только biçara знал…

Это «бедолага» значит. Но бичура была явно не бедолага. Гадость она была и мусороедка.

Бабка ласково смотрела на бичуру.

– Бабуль, я вот что… Вы про отца говорили, – настойчиво продолжал я.

– Иди спать, – сказала бабка, как будто ответила.

Я хотел крикнуть или даже пнуть по казану, чтобы эта карга на пол дрябнулась, лучше на осколок какой. Чтобы поняла, как мне паршиво. Чтобы перестала пялиться на помойную чертилу и не отмахивалась от живого человека. Я сжал кулак и даже на ногах пальцы поджал, подышал, подумал и начал присаживаться рядом с бабкой, чтобы сверху вниз не говорить. Это неприятно бывает тому, кто сидит, мне папа объяснял. Сесть я не успел: бабка завозилась на своем насесте, вставая. Я попытался подхватить ее под локоть, чтобы помочь, но она мою ладонь отпихнула и встала сама, довольно проворно. Ну и ладно. Я чуть отступил, чтобы не дуть ей в макушку – это тоже папа учил, совсем близко к собеседнику не подходить, там еще персональное пространство какое-то, не помню, не важно, – и заговорил, подбирая слова почти без запинок:

– Бабуля, у меня семья заболела. Мама злая… это… дикая вообще. Папа умер почти, худой, некрасивый. Они на сестренку будто охотятся. Я испугался, уехал, мы из дому уехали, теперь дороги нет, я не знаю, как, куда идти…

– Иди спать, – повторила бабка, но я не унимался:

– Там еще свиньи, страшные, а отец умирает, вы сказали, отца увижу перед смертью, какая смерть? Он сам умирает, у него дыра вот здесь! – почти крикнул я, толкнув себя пальцами в немытые сто лет волосы.

И бабка сразу сказала:

– Замолчи.

Я перевел дух и обнаружил, что свечка погасла, в доме тихо, даже бичура не чавкает. А бабка смотрит теперь в сторону узкого окошка. И я ее почему-то вижу, хотя совсем темно. Не всю вижу, только контур лица, лиловатый, как глаза, но различаю. Но это ерунда все, я же объяснить не успел, вспомнил я и продолжил:

– А они будто умерли вчера, как убыр.

– Масло в рот, – сказала бабка и взяла меня за локоть. Железно взяла.

Я не понял, что значит May qap, решил, что это про книжку Гитлера что-то или что масло капает, потом вспомнил, что qap значит «откуси» или «в рот возьми», – мы еще с Ренатиком ржали в свое время, что слово такое есть, – и принялся искать глазами, где это масло, которое в рот набрать надо. И тут дошло, что это команда заткнуться.

Чего ради?

Бабку я теперь различал совсем хорошо – глаза к темноте привыкли. Бабка, оказывается, зажмурилась под редкими бровками, и из левого глаза катится слеза, но шея все равно вытянута в сторону окна. И тут по ее лицу точно лиловым полотенцем провели – слева направо, раз, глазницы лилово сморщились и провалились в черное, нос упал длинной тенью на щеку, и невытертая слеза на щеке колко блеснула, как камешек фианит у Гуля-апы на перстеньке.

Я перевел взгляд на окно и сперва ничего не увидел, кроме самого окна, которое обозначилось и показало раму. Опять луна пробилась, что ли, подумал я, тупо уставившись в подсвеченное лиловым стекло, как-то ловко моргнул – и взгляд провалился дальше, к источнику подсветки. Это было что-то типа фары готичного мотоцикла, нет, скорее, уличного фонаря, наверное, на палке, раз не у самой земли и не на заборе висел, а за забором, только вместо белого плафона на нем лиловый мерцал, пушисто так. Я вспомнил фонарь из дачного сарая, с которым раньше фотографии печатали. И разглядел, что фонарь горит не сам по себе, а над плечом какого-то мужика. И движется вместе с мужиком. Медленно, но ровно. Видать, мужик как раз фонарь на палке и тащит, а палки не видно.

– Кто эт… – шепнул я.

Бабка быстро заткнула мне рот сухой прохладной ладошкой.

А мужик резко повернулся лицом к окну.

До него было метров двадцать, ночь стояла, и лиловый свет был очень неярким. Но я все равно его узнал. Это был Марат-абый.

5

Марат-абый всегда был таким здоровым мордастым дядькой с веселым круглым лицом. Вечно подмигивал, шутил и тут же принимался гоготать, так что остальные не над шуткой, так над ним смеялись. И постоянно с глаз редкую пшеничную челку убирал. Теперь одежда на нем висела – почему-то пиджак с брюками и светлая рубашка, которых он сроду не носил, свитер и джинсы исключительно. А лицо было больное и опавшее. Не холодно ему без куртки, что ли.

Глаз с такого расстояния не разобрать, но они явно не подмигивали. Высматривали что-то. Теперь это было проще, волосы в глаза не лезли – лежали прилизанными на дурацкий пробор.

А во мне только на полсекунды подпрыгнула буйная радость, что теперь есть куда пойти, раз Марат-абый, оказывается, не умер. Я скрутился и зажался. Понял как-то: может, есть куда пойти и, может, кто-то не умер, но проверять прямо сейчас любую теорию на себе и Марат-абые нездорово. И дать ему себя увидеть – нельзя.

Нельзя, и все.

Марат-абый не шевелясь смотрел прямо в окно. Лицо у него прыгало и перекашивалось, потому что фонарь ходил туда-сюда над плечами. Не, не фонарь это был, а просто округлый лиловый свет, висящий сам по себе. Шаровая молния, вспомнил я, и Марат-абый качнулся вперед. Я сжался еще сильнее, чтобы не вспоминать и не думать, и по примеру бабки зажмурился.

Так было еще страшнее. Тем более что лиловая подсветка все равно чувствовалась, будто перед лицом головней из костра водили. Медленно приближая. А может, это взгляд Марат-абыя. Да и ладно. Зато не надо ничего делать. Не надо следить за опасностями. Не надо придумывать выходы. Не надо никого предупреждать. Стой, бойся и ни за что не отвечай. Сожрут – так всех, а я не виноват.

47