Умер раньше срока, что ли, испугался я и чуть отстранился, перехватывая его поудобнее. Нет, кот был жив. За тонкими ребрами, которые я теперь придавил, стучал игрушечный автомат. И кот смотрел на меня. Отчаянно смотрел. Нет, яростно. Нет – то так, то эдак.
Луна прильнула к самому окну и накрыла всю комнату блестящим целлофаном. В серебристом сиянии хорошо было видно, как на каждом коротеньком вдохе шестигранник в кошачьих глазах плющится в безгубую пасть и обратно.
Да плевать, подумал я, выдернул иглу из мягкого плеча и замахнулся, чтобы проткнуть сердце убыру. Вернее, коту, который пустил в себя убыра. Того самого убыра, который доедал моего папку, превратил в ведьму мою мамку, готовился сожрать мою сестру и почти убил меня. Я его долго ловил, и медлить из-за того, что жалко какого-то малознакомого кота, просто тупизм. Я вообще кошек ненавижу.
Прости, сказал я беззвучно и замахнулся еще раз.
Кот зажмурил глаза, в которых не было уже никакой ухмылки – был только дурацкий шестигранник за дурацкой вертикальной щелью.
Козел, сказал я беззвучно кому-то, опустившему руку, собрался с силами, замахнулся еще раз и заплакал. Давай, что как баба.
Щас, соврал я, уже понимая, что вру. Щас-щас.
И выдернул иглу из пятки.
Вместе с ней из кота словно выдернулась какая-то пружина. Он подпрыгнул, выгнувшись, и за ушами вспыхнул фиолетовый шар, метнувшийся вроде в печку. Я почти вслепую и не соображая, что делаю, метнул вслед иглу, тут же вторую. В печке беззвучно взорвались сто сварок, и я ослеп окончательно.
Это не помешало мне проворно отползти в угол под Дилькиной лежанкой, выдернуть из пояса еще пару игл и ждать с ними на изготовку – нападения или возвращения зрячести. Если они случатся.
Нападения не случилось. Глаза стали различать кое-что минуты через полторы, как раз к началу скрипа. Я проморгался, по стеночке отошел к двери и осмотрелся. Скрипел кот, неуклюже шевелившийся в центре комнаты. Видимо, плакал так. Больше никого не было ни на полу, ни в печке. Иглы там были, да – сильно обугленные.
Я как мог заглянул внутрь. Пошатываясь, вышел во двор и долго смотрел на трубу. Пожал плечами и вернулся в комнату за сестрой.
Драка, вспышки и стоны ее не разбудили. Она лежала спиной ко мне, головой в подушку, не шевелясь и не дыша.
И щека у нее была твердой и холодной.
Я отдернул руки, подавил всхлип, забрался на скамью, поднял Дильку и перенес ее на полати. За нами торжественно поплыли два перышка, то снежные от лунного света, то невидимые. Я, суетясь, осмотрел и общупал Дильку, затеял искусственное дыхание и тут же бросил, потому что не умею. Руки у меня стали холодными и чужими, я боялся сделать больно или слишком грубо разбудить и все надеялся, что это получится вопреки боязни.
Не получилось. Дилька в платочке была совсем как старинная куколка, щекастая, усталая, обиженная. Почти как настоящая, но не настоящая. Неживая. Не было на ней ни ран, ни укусов. Она просто перестала дышать, как сутки назад. Но ведь и воска на ней теперь тоже не было. Инфаркт, знаю, бывает, инсульт, удар еще какой-то, я читал – но не у восьмилетнего же ребенка. Или у них тоже бывает? Тогда какой смысл жить вообще?
Я дернул себя за волосы, ударил кулаком по голове. Легче не стало, мыслей не прибавилось. Смысла в жизни не было, в смерти тоже. Смысла не было ни в чем.
Я сел на пол рядом с полатями и, кажется, беззвучно заскулил.
Я хотел спасти сестру – и не спас. Я ничего больше не хотел. Я ее из дому увез в леса какие-то, заставил мучиться, голодать и пугаться так, как она никогда бы, наверно, не испугалась. И все ради того, чтобы она вот так застыла сломанной куклой в дырявом платочке.
Почему, ну почему? Что еще надо было сделать? Я сделал все, что мог, научился тому, про что и думать не умел. Я не ел, не пил, получал по башке, тонул и шарился по могилам, своим и чужим, рвался на полоски какие-то кровавые – этого мало, что ли?
Значит, мало. Я бегал, нырял, охотился, дрался ради нее – а она к тому времени уже перестала дышать и застыла.
Обещал спасти – и не спас. Маленькую девочку не спас. Родителей тем более не спасу. Всё.
Потому что обещал не бросать ее – и бросил.
Неправда.
Я вытер глаза и вскочил, чтобы крикнуть это, чтобы все зубы выбить тому, кто так говорит. Постоял, разжал кулаки и сполз на полати рядом с Дилькой. Кричать я не мог. Кричать было не на кого. Да и нечего было кричать. Даже если Дилька умерла не от испуга, а от остановки отработавшего свое неисправного сердца. Даже если она не просыпалась ни на секундочку и тихо уплыла из сна никуда. Даже если ей там хорошо, спокойно и наконец-то не страшно. Все равно это случилось, когда старший брат ее бросил. Она про это и не знает – но я-то знаю.
А если и она знает, то мучится оттого, что старший брат еще и брехло. Ей всегда за меня было стыднее, чем мне – за мои двойки, поражения и какую-нибудь дебильную дразнилку Юльки-дуры из параллельного класса, на которую я плюнул и забыл, а Дилька до сих пор Юльку-дуру ненавидит. Ненавидела.
Я снова заплакал, уткнулся сквозь продранный платок в самое Дилькино ухо и прошипел как уж смог:
– Диль, я тебя не бросал. Я тебя никогда не бросал и не обижал. Особенно вот теперь, честно. И раньше, ты помнишь, за комп садиться давал, и мороженым менялся, когда ты хотела, и телефон позволял… Ну в тот раз не мог, честно, – там же аккумулятор сел, ты же видела. Ну вот смотри.
Я вытер нос, вытащил телефон и почти уже показал Дильке. Только это совсем театр какой-то был. А тут же не театр, тут – всё.
Я хотел швырнуть телефон в угол – а он мигнул. Он мигает в режиме ожидания. И вот теперь, значит, был в таком режиме, хотя давно вырубился, промок и сдох. Приборы не навсегда умирают, в отличие от людей.