– Мам, – сказал я, удивляясь, что голос завернут в вату, – а вы чего не едите?
– Ничего, – сказала мама чужим голосом.
Я внимательно посмотрел на нее и понял, что красный цвет ей все-таки не идет, пусть даже очень хорошо сочетается с покрывалом. Никогда не замечал, что оно такое красное, подумал я мельком и решительно сказал:
– А я поем тогда.
И сильно откусил от каравая огромный царапающий край, солоноватый и вкуснющий. Надо Дильке оставить, она бутерброды любит.
– А где Дилька? – спросила мама не оборачиваясь.
Мякиш залепил мне горло и пошел, кажется, в нос.
Папа, не оборачиваясь, взял меня за руки, будто чтобы успокоить. Рукам стало неудобно. Я попытался вежливо их убрать, но не смог.
– Нельзя ночевать в стогах, – сказала мама и начала медленно поворачиваться ко мне.
Я закричал. Вернее, попробовал – но поперхнулся мякишем. И тут же, к счастью, понял, что это не мама и не папа. Это асфальтовый каток, старый и ржавый, наехал на живот и руки и медленно ползет к голове, а вместо кабины полощется белая простынь. Саван, вернее.
Живот коснулся позвоночника, хорошо хоть пустой. Раздавит сейчас.
Я сам себя не понял. Надо было спихивать этот каток или выползать, спасая живот и грудь, а я, наоборот, выдирал руки из-под навала, поближе к лицу. Это не каток, а гора всего заела. Глина, могила, смерть. Воздуха в легких совсем не осталось, а в голове ударил колокол. Бом. Сильнее и гуще: бом. На третьем «бом» я, уже совсем не думая, выдрал руки как из колодки, вскинул запястья ко рту, чиркнул зубами по правому, сразу по левому – зубы зацепились. То ли толстый волос, то ли очень тонкая проволочка.
Гора на груди колыхнулась.
Я сжал зубы, отвел руку так, чтобы волосок натянулся, и из последних сил бленькнул по нему каким-то пальцем. Струнка отозвалась четкой нотой «ми», как на первой струне гитары. Нота ушла в разные стороны очищающей волной. Враз смыла гору с груди, колокол из головы и сон из глаз.
Я, не убирая руки от зубов, резко сел в том самом стогу, в который забрался, почувствовав, что подыхаю от голода, холода и слабости, – скрутило вдруг, хотя на сей раз никого на плечах не тащил. На том же месте скрутило, где мы с Дилькой пытались переночевать позавчера.
Я видел верх и низ ночи, выпученную сквозь дыру в облаках луну и звезды сверху, туман снизу и муть между ними, выше Семерки Всадников, нет, теперь это называют Большой Медведицей. Муть то ли в небе, то ли в голове не давала разглядеть ни полыхающего поодаль Жеребца, ни Железный Кол, к которому были привязаны Всадники, Жеребец и весь мир. Полярная звезда это, а не кол, вспомнил я и горько подумал, что без всякого кола вращения знаю, куда и как идти. И понимаю, что идти надо. Мама с папой не выздоровели. Им осталось полтора дня. Это был сон. Подлый такой. Убью.
Есть кого. Стог был тем же – а под ним копошилась на земле та же коричневая старушка, за которой я дважды гнался – и ничего хорошего не нагонял. Прежде я видел ее только со спины, а теперь она возилась лицом ко мне, как опрокинутый майский жук. И все равно я ее узнал раньше, чем удивительно подробно рассмотрел сквозь густую тьму: сморщенное лицо, длинный нос над тонкими, будто перехваченными кучей ниток губами, и седые пряди, натянутые под платком.
Я продышался и поморгал, просыпаясь окончательно, разжал зубы и спросил, машинально стирая слюну с запястья:
– Äbiem, nişlisez…
И замер, уставившись на пальцы, которые зацепились за золотой волосок. Он на самом деле охватил левое запястье. Ну да, все правильно.
Бабка – не эта, конечно, а abraçı — заставила вытряхнуть карманы: это когда кот совсем изорался. Из кармана волосок и выпал. Я с трудом вспомнил, где его нашел: в этом самом стогу, когда в прошлый раз задыхался под пришедшей во сне жуткой старухой. В том сне зубами волосок и выдернул. Думал, что травинка. Объяснять детали я не стал, мало ли что пацанам снится, и хотел потихоньку волосок выкинуть. Бабка заметила, ткнула корявым пальцем мне в лоб и заставила повязать волосок как хипповскую фенечку. Я такие талисманы с третьего класса ненавижу, поэтому зароптал. А она опять ткнула в лоб и сказала: «Крупинка албасты». Словно это что-нибудь объясняло.
Ну я и не стал спорить – чего мне эти албасты, если я даже не представляю, что это такое.
Вернее, тогда не представлял. Теперь я что-то смутно припоминал – ну и видел. Хотя беспомощная бабка, у которой никак не получалось подняться, совсем не походила на чудище, которое догоняет и душит запоздалых путников. Притворяясь стогом сена, например.
Стогом сена, да.
И прочие детали совпадали: албасты любит прикидываться безобидной бабкой, а еще свиньей или бродячей собакой, и подчиняется лишь тому, кто выдернет у нее из шерсти золотой волосок. Вообще-то, сказки, которые я теперь удивительно легко вспоминал, описывали албасты куда страшнее. Ей полагалось быть старухой с каменным носом до земли и грудями, переброшенными через спину, а на спине нет ни кожи, ни мяса с костями, так что видны гнилые легкие и сердце. У бабки внизу нос был длинным, но не до земли, и не каменным вроде, и в остальном она от стандартной деревенской бабки особо не отличалась. Но на натяжение волоска реагировала подобострастно – я проверил: совсем опрокинулась на спину и выставила руки-ноги перед собой, как трусливая собачка.
И она молчала.
Этого хватило. Проверять прочие сказочные детали на достоверность я не собирался.
Я собирался вытащить родителей. А из болезни, из сказки или там грустного стечения обстоятельств, мне пофиг.
Я убрал палец из-под волосяного колечка, не очень далеко, и сказал: