Во дурачится, подумал я неуверенно и спросил:
– На рыбалку ездил, что ли?
Папа повел головой, мазнул по мне оловянным взглядом и отвернулся – очень неудобным образом, по-моему. И чего играется, подумал я. Как будто кому-то от этого смешно. Я хотел сказать об этом, и тут папа пришел в движение. Покачался, переминаясь, и пошел гусиным шагом – вдоль стенок прихожей с заходом в зал и обратно. Голова у него коротко поворачивалась туда-сюда, но не ко мне, точно он лицо прятал. А чего перед глазком тогда позировал, подумал я зло, и тут папа чуть не сшиб меня с ног, зацепив твердым скользким локтем, – и даже не остановился. Чапал себе дальше по расходящейся спирали. В сторону спальни с детской – но нет, развернулся и снова к залу побрел.
– Пап, – сказал я, потирая ушибленный бок.
Широкая болотная спина качнулась за дверь зала и тут же уступила место руке-ноге-капюшону, которые мелко пошагали обратно.
– Пап, хватит, а! – попросил я громко, не отрывая глаз от отца.
Я краем глаза заметил, что из кухни вроде высунулась на миг мамина голова, опять лохматая, торжествующе усмехнулась и тут же спряталась, только волосы мотнулись. Я рывком посмотрел – нет никого, и тихо на кухне. Крикнул:
– Мама!
Папа подбредал ко мне, все так же отворачивая лицо. У него сейчас шея лопнет.
– Мама! – крикнул я уж совсем отчаянно.
Папа резко развернулся и снова пошагал к залу. Развернулся, кажется, в сантиметре от меня, аж костром пахнуло, – а ведь я уже отступил на полкоридора.
От папы никогда не пахло костром.
Он никогда так себя не вел.
Это вообще папа?
– Папа, это ты? – отчаянно крикнул я.
Растопыренный плащ вышел на новый круг.
Я решил больше не отходить ни на сантиметр – и обязательно заглянуть под капюшон, чтобы все понять, даже присел немножко, и давил, давил в себе вопль, тупой и дикий, чтобы горло разодрать, но прекратить эту непонятную и страшную ерунду. Пахнуло костром, плащ побрел к залу, а я почувствовал, что упираюсь спиной в ручку Дилькиной двери.
Блин, я же на месте стоял, вон у того стыка обоев, а уже сдвинулся на полтора метра.
Надо вернуться.
Ноги не шли. Не шли, и все.
Он к Дильке прет. Зачем-то.
Имеет право, она его дочь.
Не пущу.
Я привалился спиной к двери, совершенно позабыв, что она открывается внутрь, качнулся, но не провалился, и сказал:
– Стой.
Не то себе, не то плащу.
Сам устоял, плащ приближался.
– Стой, говорю!
Драться не смогу, понял я, это все равно отец – или не отец, ну что ж это, как можно о таком думать вообще, пахнуло костром, где мама, почему всё на меня-то? – и крикнул почему-то по-татарски:
– Tuqta!
Смешно. И главное, непонятно, подействовало или нет. Похоже, нет – я, оказывается, на полметра вдвинулся в комнату. Зато горло посадил, как и мечтал.
Никто не проснулся, даже Дилька, – я мельком оглянулся. Она живая хоть? Сопит и хмурится. Плащ выбрался из зала.
Я упал ладонями на косяки, вцепился в них и силой – честно – вернул себя в дверной проем.
Не пущу.
Что происходит, а?
А?
Кажется, я заорал это. Осипшим-то горлом.
Кажется, зажмурился.
И кажется, сделал что-то еще.
И застыл с закрытыми глазами, ожидая, пока пахнёт костерком. И наверное, случится что-то еще.
Сердце оглушительными толчками распирало горло и виски. Руки и ноги тряслись. Костром не пахло.
Я медленно открыл глаза.
В коридоре было пусто.
В прихожей было пусто.
В зале, кажется, тоже.
Я быстро оглянулся.
Дилька дрыхла, а я стоял в дверном проходе звездочкой – растопырившись руками и ногами.
Правая рука ныла – как после акцентированного удара мимо груши.
Я сказал:
– Пап.
Потом сказал:
– Мам.
Было тихо, как ранним утром. Нормальным ранним утром.
Я еще раз огляделся, подумал и осторожно вышел в коридор, в прихожую, в зал и на кухню. Не было там никого.
Сон, что ли? Сплю и на руке лежу, поэтому и ноет.
Я медленно вернулся в прихожую и уставился на торчащий из двери нож, размышляя, есть ли смысл щипать себя, чтобы понять, сон ли это.
Сморгнул, вытянул руку и потрогал нож.
Тот самый, что папа привез из деревни.
Тот самый, что я ночью нашел зажатым в дверной петле.
Это не сон был, значит. Значит, я в самом деле проснулся непонятно от чего, весь в одеяле, как бутерброд, распутался, решил перейти спать в свою комнату, вышел туда, надел халат и вернулся в холодную прихожую, включил свет и увидел, что внутренняя, деревянная дверь в квартиру распахнута, а наружняя, металлическая, приоткрыта, подумал, может, мама среди ночи мусор выносит, выглянул на лестничную площадку, послушал, окликнул, пожал плечами, испугался и попытался быстро захлопнуть дверь – а не получилось, потому что над верхней петлей торчал мой нож рукояткой вверх, кто-то его в щель воткнул, чтобы дверь не закрывалась, – я его вытащил, не думая положил в карман, прямо лезвием, торопливо запер обе двери и пошел в Дилькину комнату – лег, уперся пятками в дверь, да еще непонятно зачем над головой поставил стул с халатом.
И с тем самым ножом в кармане.
Тем самым, который я, видимо, выхватил и метнул в плащ. Со всей дури. Оттого рука и болит.
Я же его зарезал, подумал я с ужасом.
А почему тогда нож в двери торчит?
Выдернули из плаща и воткнули в дверь?
Или нож сам отскочил и воткнулся рикошетом?
Как он мог отскочить от обычного плаща?
А как мог обычный плащ меня, как шайбу по льду, откатывать на метр?
И где он теперь?
Как вообще вся эта дурь возможна?
Я сплю. Я сошел с ума. Я умер.
Я раскачал нож, выдернул его из двери, ушел в Дилькину комнату, лег на пол, уперевшись пятками в дверь, поворочался, поставил над головой стул, попытался прочитать этикетку с нижней стороны сиденья – совсем рассвело, оказывается, – сжал в кармане рукоятку ножа и уснул.